Николай Штромило
Весна, как выстрел, в деревах
дворов московских прозвучала,
волнуясь, бродит на бровях
речной трамвайчик у причала,
народы преют, куличом
горячий воздух послащён,
и на площадках гомонят
оравы диких пацанят.
Шлифуя безупречный стиль
в потоке нервной перебранки,
свой легковой автомобиль
ведёт Михалыч по Таганке,
сменив кассету с Мотли Крю,
на ДДТ, а я курю
и отмечаю, как с угла
в окне мелькнули купола.
Пахнуло выхлопом, опять
театр продвинулся навстречу,
за ним такси, ручная кладь,
кепчонка, брючки, человечек,
развалы, книжные тома,
всё ниже стелятся дома,
под горку, к башне, как кнутом,
сверкнуло солнце под мостом.
Дедок на вело, нищ и горд,
с моста на мир глядит сурово.
Ему внезапен сей офорт
работы мастера Лужкова,
подобно древнему балде
ищась рукою в бороде,
он изучает из седла
поэму камня и стекла.
Американское кино
да европейское печенье!
Но мне милее всё равно
поэмы русской вдохновенье,
когда из арочки, вот-вот,
знакомый запах наплывёт,
и девий голос скажет мне:
упали дворники в цене.
И вот нахлынуло — она,
предмет тоски невыразимой,
идёт по лесенке одна,
трепещет платье парусиной.
Ступень, ещё, за шагом шаг,
и не упрятать ей никак
ни локон русый под платок,
ни ниже милый завиток.
Незамутнённый сердолик!
Таким прозрачным и несмелым
виденье чудится вдали,
как будто золото на белом.
Оттуда ей, из-под небес,
звенят лучи, а пьяный бес
мне шепчет, плешью поводя:
мой друг! Немного погодя...
Рулит Михалыч, я молчу
и, опустив окошко справа,
три раза гулко постучу
по голове Акутагавой.
О сколько раз себе твердил:
не стой подолгу у кадил,
и уж тем паче, Николя,
не пей с ладони у Кремля.
Когда б ни ослушАлся ты,
дурея от настоя почек,
всё будет то же — всё посты,
не разговеться на разочек.
Не третья ль тысяча ко мне
бежит весною по весне!
Старею. Сам-брат бородат.
Освоил вело. Вижу град.
Но до сих пор передо мной,
когда курю, когда гуляю,
плывёт по тверди неземной,
фарфоры влажно оголяя...
Она! Михалыч, прочь! Свят, свят!..
Сердца на гвоздиках висят.
Жена. Отрава. Шокин Блю.
Но знаешь, я её люблю.